Мысль и речь. I. Текст и смысл

Несколько раз повторяющееся выше рассуждение по поводу роли неявного, молчаливого фактора в формировании членораздельного, отчетливого выражения знания останется туманным до тех пор, пока мы не определим тот процесс, посредством которого неявный компонент знания взаимодействует с явным, личностный — с формальным. Однако к лобовой атаке на эту проблему мы еще не готовы. Предварительно нам нужно рассмотреть три основные области, характеризующиеся различным предельным соотношением речи и мысли, а именно:

(1) Область, в которой компонент молчаливого неявного знания доминирует в такой степени, что его артикулированное выражение здесь, по существу, невозможно. Эту область можно назвать «областью невыразимого».

(2) Область, где названный компонент существует в виде информации, которая может быть целиком передана хорошо понятной речью, так что здесь область молчаливого знания совпадает с текстом, носителем значения которого оно является.

(3) Область, в которой неявное знание и формальное знание независимы друг от друга. Здесь возможны два принципиально разных случая, а именно: (а) случай дефектов речи, обусловленных деструктивным воздействием артикуляции на скрытую работу мысли; (б) случай, когда символические операции опережают наше понимание и таким образом антиципируют новые формы мышления. Как об (а), так и о (б) можно сказать, что они составляют части области затрудненного понимания.

(1) Сказанное мною о невыразимом знании не следует понимать буквально или же интерпретировать как указание на мистический опыт, который на данной стадии я не буду рассматривать. Конечно, саму попытку сказать нечто о невыразимом можно счесть логически бессмысленной ' или же посягающей на картезианскую доктрину о «ясных и отчетливых идеях», переведенную ранним Л. Витгенштейном на язык семантики в его афоризме: «О чем невозможно говорить, — то есть, точнее, невозможно говорить предложениями естествознания, — о

' Ср.: Topitsch E. The Sociology of Existentialism. "Partisan Review", 1954, p. 296.

In:

жптся уже в приведенных выше соображениях по поводу границ формализации. Эти соображения показывают, что в строгом смысле ничто из известного нам не может быть высказано с абсолютной точностью2. Поэтому то, что я называю «невыразимым», может означать просто нечто такое, что я знаю и могу описать лишь еще менее точно, чем обычно, или вообще только очень смутно. Каждый может легко вспомнить о подобных переживаниях невыразимого, что же касается философских возражений, то они происте' кают из утопических требований к условиям осмысленности предложений, выполняя которые мы обрекли бы себя на добровольное слабоумие. Все это станет яснее впоследствии, когда мы будем заниматься именно тем, что с точки зрения подобных возражений должно быть осуждено как нечто бессмысленное или невозможное.

То, что я буду говорить о невыразимом, фактически во многом перекликается с тем, что уже говорилось мною выше в связи с принципиальной неспецифицируемостью личностного знания. Основное отличие состоит в том, что теперь мы будем рассматривать неспецифицируемость личностного знания в соотнесенности с той его частью, которая остается невыраженной вследствие невозможности его полной артикуляции. С такого рода неполной артикулиро-ванностью знания мы сталкиваемся повсеместно. В самом деле, я могу, ничего не высказывая, ездить на велосипеде или узнать свое пальто среди двадцати чужих. Однако ясно сказать, как именно я это делаю, я не в состоянии. Тем не менее это не помешает мне с полным правом утверждать, что я знаю, как ездить на велосипеде и как найти свое пальто. Ибо я знаю, что я прекрасно умею делать это, несмотря на то что я ничего не знаю о тех отдельных эле-



'Витгенштейн Л. Логико-философский трактат. М., ИЛ, 1958, 6.54.7. Ниже я остановлюсь на анализе некоторых попыток приспособить требование точности к обыденным формам рассуждений. Некоторые из возникающих здесь трудностей освещены П. Л. Хитом в его статье «Апелляция к обыденному языку» (Н е a t h P. L. The Appeal to Ordinary Language. — In: "Philosophical Quarterly", 1952, 2, p. 1—12).

2Ср. высказывание А. Н. Уайтхеда: «Не бывает предложений, которые в точности соответствовали бы своему смыслу. Всегда есть некоторый фон, содержащийся в предложениях, и из-за своей неопределенности этот фон не поддается анализу» (Whitehe-ad^A. N. Essays in Science and Philosophy. London, 1948, p. 73). Уайтхед иллюстрирует этот принцип на примере высказывания *0дин плюс один равняется двум» (Part Three, ch. 8).

ментах, из которых складывается это мое умение. Поэтому я имею право утверждать, что я знаю, как это делать, хотя в принципе и не могу сказать точно (или даже вообще не могу сказать), что же именно я знаю.

То, что выше было мною названо периферическим или инструментальным знанием, есть знание некоторых конкретных элементов, которые осознаются нами не сами по себе, а лишь посредством их вклада в постижение (осмысление) того целого, на котором сосредоточено наше внимание. И в той мере, в какой мы знаем вещи посредством чего-то другого, в той же мере мы не можем знать их в качестве самих по себе.

Конечно, мы можем попытаться зафиксировать периферическое знание, сфокусировав на нем свое внимание, иы-делив и явно сформулировав его в отчетливом виде. Однако подобная спецификация, вообще говоря, не будет исчерпывающей. Опытный врач-диагност, специалист в области систематики или производства хлопчатобумажных тканей могут сформулировать некоторые общие принципы своей работы и указать на те ключевые (существенные) признаки, которыми они руководствуются в своих действиях и оценках, но знают они все же гораздо больше, чем могут выразить в словах; они знают эти принципы и признаки практически, не эксплицитно, не как объекты, а в качестве инструментов, -неразрывно связанных с их интеллектуальными усилиями, направленными на достижение понимания той ситуации, с которой они сталкиваются. И в этом своем качестве периферическое знание невыразимо в словах. Сказанное в равной мере относится и к квалификации ученого-специалиста (как к искусству познания), и к мастерству профессионального исполнения во всех других областях человеческой деятельности (как к искусству действия). Отсюда же следует, что во всех случаях, для того чтобы овладеть искусством познания и действия, недостаточно одних лишь предписаний и указаний, недостаточно также научиться исполнению каких-либо их отдельных фрагментов — необходимо еще приобрести специальный навык эффективной их координации. Последнее связано с тем, что словесно невыразимым может быть и знание отношений между отдельными конкретными деталями, образующими в совокупности целое, даже если все они порознь могут быть эксплицитно определены. Примером может служить практика изучения анатомии человека в медицинских учебных заведениях.

Обычно все начинается с того, что студент-медик заучивает наизусть названия различных органов и тканей, составляющих человеческий организм. Это требует большой работы памяти, но с точки зрения понимания изучаемого материала особых трудностей не составляет, поскольку, как правило, характерные части человеческого тела можно распознать по соответствующим схемам. Главная трудность для понимания анатомии, а значит, и для ее преподавания возникает в связи с тем, что ни одна из этих двухмерных схем не может дать адекватного представления о сложной, трехмерной картине органов человеческого организма. Даже вскрытие трупов, при котором обнажается какая-нибудь внутренняя область с ее органами, позволяет увидеть лишь одну часть этой области. Воображение же должно на этой основе реконструировать объемную, трехмерную картину демонстрируемой области в том г.иде, в каком она существовала до вскрытия, и мысленно представить ее связи с соседними не вскрытыми областями.

Поэтому то знание топографии, которым обладает опыт-гый хирург в отношении тех участков тела, которые он оперирует, есть невыразимое знание.

Предположим, что все человеческие тела абсолютно идентичны, и допустим, что у нас достаточно времени и терпения для составления схем внутренних органов. Пусть с этой целью тело будет рассечено на тысячу тонких срезов и каждый из них подробно описан. Допустим даже, что студент, сделав сверхчеловеческие усилия, окажется в состоянии точно запомнить вид каждого из тысячи срезов. Тем самым он узнает множество данных, полностью определяющих пространственное расположение органов тела. И все же самого этого пространственного расположения он не постигнет. Все эти известные ему срезы будут для него непонятны и бесполезны до тех пор, пока он не научится их распознавать в свете этого пока еще неизвестного ему пространственного расположения. Вместе с тем если он достигнет такого топографического понимания, то сможет извлекать из него неограниченное количество новой осмысленной информации, подобно тому как на карте можно прочитать множество маршрутов. Такого рода процессы представляют собой умозаключения, основанные на мысленных действиях, которые сами по себе не могут быть выражены в словах. Здесь мы сталкиваемся также с ограниченностью наших способностей к интеграции схем. И эта ограничеи-

ность проявляется уже тогда, когда мы от схемы объектов, лежащих в плоскости, переходим к объектам, расположенным на искривленной поверхности. Карту всей земной поверхности мы можем начертить на плоском листе бумаги, лишь прибегнув к искажающей проекции, а объемно н;> глобусе — только в такой форме, которая позволяет одновременно видеть лишь одно полушарие. Еще в большей степени эта ограниченность обнаруживается, когда мы пытаемся осмыслить некоторую сложную объемную конфигурацию тесно связанных между собой непрозрачных объектов. В этом случае схемы или изображения важных в дидактическом отношении аспектов данного целого дают всего лишь ключи к его пониманию, в то время как само понимание, достигаемое в результате напряженных интегральных актов личностного озарения, с необходимостью оказывается не поддающимся детализации.

Итак, мы видим два различных и в то же время взаимосвязанных проявления недостаточности языкового выражения, знания. Когда я еду на велосипеде или выбираю свое пальто из нескольких, я не знаю, из каких конкретных элементов складывается мое знание, и не могу сказать, каковы они сами по себе. С другой стороны, я знаю и могу описать конкретные элементы топографии сложного трехмерного целого, но я не могу описать их пространственные взаимоотношения. При этом ограничения на возможность артикулированного выражения знания в обоих случаях различны. Когда тот или иной навык или умение разъясняются с помощью общих принципов, наше знание их конкретных элементов на периферическом уровне не раскрывается полностью, так что уже на этой стадии возможности выражения знания ограничены. Подобное ограничение отсутствует в случае выражения знания конкретных элементов объемной структуры, поскольку их расположение в пространстве вполне обозримо. Основная трудность состоит в необходимости интеграции этих элементов в единое целое при отсутствии формальных ориентиров для такой интеграции. Мерой ограниченности артикулированного знания здесь может служить степень умственных усилий, необходимых для срабатывания озарения, посредством которого достигается молчаливое понимание всей картины в целом.

Рассмотренный случай молчаливой интеграции в про-пессе специализированного познания, по сути дела, не отличается с точки зрения неартикулированности своей

структуры от познания, свойственного животным и детям, которые, как мы видели, также обладают способностью реорганизовывать свое неартикулированное знание и использовать его в качестве интерпретативной схемы. Анатом, изучающий сложную топографию органов путем рассече-лпя, фактически использует свой интеллект во многом аналогично тому способу, которым крыса ищет путь в лабиринте; не очень много по сравнению с ней он может нам сообщить в отношении своего понимания виденного, ибо •его молчаливое понимание анатомии в общем мало отличается от латентного научения крыс в лабиринте. В принципе можно сказать, что, приобретая моторный или интеллектуальный навык, мы достигнем молчаливого понимания, родственного тому внеязыковому пониманию, с которым мы сталкиваемся у животных.

То, что я при этом понимаю, имеет для меня некое значение, причем это значение оно имеет само по себе, а не в том смысле, в каком знак имеет значение, обозначая какой-нибудь объект. Такого тппа значение я выше назвал экзистенциальным. Поскольку животные не обладают языком, который бы мог нечто обозначать, всякое понятное для животных значение можно назвать экзистенциальным. Тогда научение знакам, представляющее собой первый шаг на пути к обозначению, будет всего лишь особым случаем формирования экзистенциального значения. Но если мы переходим к анализу намеренно выбранной системы знаков, образующей язык, то должны допустить, что их совместное денотативное значение лежит вне контекста, образованного осязаемыми вещами и действиями с ними1.

Теперь, когда я довольно подробно охарактеризовал природу молчаливого знания, легче будет увидеть, почему то, что я делал, не является ни невозможным, ни противоречивым. Утверждение о наличии у меня такого рода знания вовсе не означает, что я вообще не могу о нем говорить; оно означает лишь, что я не могу говорить о нем адекватно, причем самое утверждение о наличии невыра-

' Слово ^понимание» используется здесь в расширенном смыс-ie, охватывающем область как «концептов», так и «схем». Этим последним термином Клапаред и Пиаже обозначали сложные моторные способности. Я же буду употреблять эти слова в качестве синонимов, обозначающих некоторый тип или аспект «невидимого» знания в противоположность основанным на этом знании видимым действиям. Ниже для описания акта понимания, в особенности акта понимания в математике, будет использоваться термин «интуиция» или «инсайт».

жаемого в словах знания уже есть свидетельство этой не^ адекватности. Представленные мною выше соображения по поводу того, что конкретное содержание нашего знания, как правило, не поддается членораздельному языковому выражению, помогают уяснить истоки недостаточности нашей способности к артикуляции того, что мы знаем. В то же время вполне очевидно, что подобные рассуждения апеллируют в конечном счете к тому самому чувству неадекватности, которое они предназначены оправдать. И цель моих рассуждений заключалась вовсе не в том, чтобы устранить ощущение недостаточности артикулированного выражения того, что мы знаем. Цель моих рассужде-пнй состояла в том, чтобы это ощущение неадекватности обострить посредством попыток сделать их все более точными и размышления о том, почему эти попытки в конечном счете оказываются неудачными.

Я полагаю, что мы обязаны признать за собой способность оценивать степень артикулированности нашего собственного мышления. В самом деле, само стремление к точности предполагает такого рода способность. Отрицать или хотя бы сомневаться в ней было бы равнозначно полному отказу в доверии всякой претендующей на достоверность попытке самовыражения. Без подтверждения этой способности утрачивается всякий смысл представления о том, что, используя слова в нашей речи, чтении или письме, мы действительно выражаем наши мысли. Это значит не то, что данная способность сама по себе непогрешима, по лишь то, что нам следует ее упражнять и в конечном счете мы должны положиться на результаты этого упражнения. Если вообще мы хотим говорить, то это допущение необходимо, а говорить, я считаю — наше призвание,

(2) Признав свою способность отличать то, что мы знаем, от того, что об этом может быть сказано, мы имеем теперь право различить факт восприятия некоторого сообщения и знание, которое нам это сообщение дает. Еще раз вспомним в этой связи то, как, прочтя письмо, я тут же забыл, на каком языке оно было написано, хотя содержание письма я знал в точности. То, что я узнал из письма, было его смыслом. Этот тип знания (смысл) по своему характеру напоминает те виды знания, которые были описаны мною Как молчаливые, однако он глубоко отличается от них своим вербальным происхождением. Когда я читал письмо, я имел сознаваемое представление как о его тексте, так и о смысле этого текста. При этом мое осознание

текста как такового имело инструментальный, вспомогательный характер по отношению к осознанию его смысла, благодаря чему сам текст как таковой был для меня «прозрачен». Отложив письмо, я утратил сознательное представление о тексте, продолжая сознавать его в периферическом плане лишь постольку, поскольку располагал неарти-кулпрованным знанием его содержания'. Таким образом, можно определенно сказать, что молчаливое знание наличествует не только тогда, когда оно не поддается адекватному членораздельному языковому выражению, но и тогда, когда такая возможность имеется, как, например, в том случае, когда это знание приобретено нами незадолго до этого, посредством слушания или чтения текста2.

Но н во время слушания речи или чтения текставнима-•uue фокусируется на значении слов, а не на словах как сочетаниях звуков или значков на бумаге. В самом деле, говоря, что мы читаем или слушаем текст, а не просто его видим или слышим, мы и имеем в виду, что наше внимание фокусировано не на самих словах, а на том, что они обозначают.

Но слова несут в себе только ранее вложенное в них значение, и, хотя оно в данном акте словоупотребления .может оказаться модифицированным, тем не менее оно, как правило, не открывается впервые. Во всяком случае, свое знание о вещах, обозначаемых словами, мы приобретаем главным образом на опыте, так же как животные узнают о вещах, в то время как слова приобретают свой смысл благодаря тому, что они уже обозначали данный опыт ранее,

' Эксперименты подтверждают тот довольно очевидный факт, что если текст понят, то его общее содержание запоминается гораздо быстрее, чем его конкретные слова (М с G е о с h J. A. The Psychology of Human Learning. N. Y.— London, 1942, p. 166). В более позднем эксперименте в Оксфорде, проводившемся с двумя группами испытуемых (в одной группе испытуемые, прослушав отрывок текста в 300 слов, сразу после этого записывали по памяти его краткое содержание, в то времякак в другой группе они делали то же самое, но глядя в текст),было обнаружено, что содержание, воспроизводимое по памяти, и резюме, непосредственно из' влеченное из текста, не отличаются друг от друга. Проводивший эксперимент д-р Гумулнпки делает вывод, что эти результаты указывают на «действие бессознательно-абстрагирующей процедуры, которая, по-видимому, осуществляется параллельно с процессом понимания отрывка по мере его чтения» (цит. по: Far-re 11 В. А. (ed.) Experimental Psychology, 1955, p. 14).

2Классической иллюстрацией различия между этими двумя •случаями служит «йе Magistro» («Об учителе») св. Августина.

когдаих употребляли мы сами или другие в нашем присутствии. Поэтому когда я получаю информацию, читая письмо, и когда я ее обдумываю, то сознаю при этом (на уровне периферического восприятия) не только текст письма, но и все прошлые случаи, из которых я извлек уроки понимания слов данного текста. Вся сфера этого периферического сознания в концентрированном виде представлена в форме данного сообщения. Это сообщение или значение, на котором фокусируется мое внимание, не есть нечто вещественное, но есть концепция, вызываемая в уме благодаря тексту. Это концепция, представляющая собой организующий центр нашего внимания, которое инструментально фокусируется словами текста на обозначаемых ими объектах. Таким образом, смысл текста коренится в фокусированном понимании всех осознаваемых на периферическом уровне элементов, аналогично тому, как цель действия коренится в координированной иннервации его инструментально используемых элементов. Именно это мы и имеем в виду, когда говорим, что читаем текст; и именно поэтому также мы не говорим, что его наблюдаем.

Если наше фокусированное восприятие во всех случаях является сознаваемым, то восприятие на периферическом уровне может изменяться в широких пределах, начиная с уровня полного осознания и кончая уровнями, всецело сознанию недоступными. Когда мы читаем текст или слушаем речь, то мы полностью сознаем его на уровне нашего фокального восприятия, сохраняя одновременно определенную степень осознания текста также и на периферическом уровне. Отношение между словами и мыслью остается тем же самым независимо от того, удерживаем ли мы слова в уме сознательно или нет. Это позволяет нам согласиться с Ревесом, что «бессловесное» мышление может быть основано (и часто действительно основано) на языке, не соглашаясь в то же время свести все неречевые психические процессы к чему-то не имеющему характера мышления. Ниже мы еще вернемся к этому пункту.

(3) Я показал наличие области молчащего знания и мышления, а также области, где молчаливая компонента в качестве фокуса нашего внимания есть значение воспринимаемой (или только что воспринятой) нами на слух речи'. Теперь мы обратимся к более сложно организован-

1Не существует третьей области, такой, где наше вниманий фокусировалось бы на словах или иных символах самих по себе,

ной области не полностью концептуализированных символических операций, которые могут представлять собой:

(а) поиск ощупью, результаты которого должны быть затем скорректированы в свете достигнутого нами молчаливого понимания;

(б) предвосхищающую догадку, которая позднее должна смениться нашим молчаливым пониманием.

Говоря точнее, в обоих этпх случаях мы, очевидно, имеем дело с состоянием умственного дискомфорта, вызванного ощущением несогласованности нашего неречевого мышления с нашими символическими операциями, в результате чего нам приходится решать, на какую из этих двух активностей следует полагаться и какую из них надо корректировать.

Первый из двух вышеизложенных вариантов несогласованности имеет место, когда дети учатся говорить. Нередко оказывается, что не вполне еще освоенное ими новое средство членораздельного словесного выражения не столько помогает, сколько мешает им. Пиаже наблюдал, что дети часто никак не могут справиться с вербальными задачами, даже если они умеют, и давно умеют, решать соответствующие им практические проблемы. Отсюда он делает вывод, что при переходе мышления на вербальный уровень асе логические операции должны быть усвоены заново'.

Хотя в конечном счете выигрыш от выражения наших мыслей в членораздельном виде с лихвой возмещает эти начальные неудобства, тем не менее сам факт принятия нами артикуляционной интерпретативной схемы всегда содержит в себе потенциальный риск ошибки, иногда весьма серьезной. Такая возможность коренится в самой основе функционирования всех высших форм человеческого разума. Животные могут делать ошибки: кролики

так что мы высказывали бы их и оперировали быими вообще без внимания к их значению. Такое чисто механическое обращение с символами, не руководимое никакой разумной целью, было бы пустым занятием. Даже когда мы выполняем расчеты на вычислительной машине, мы полагаемся на правильность заложенных в нее операциональных принципов. Ничто бессмысленное не может быть признано символом, и никакое бессмысленное манипулирование не может быть признано символической операцией. Отсюда неявно следует, что всякая формализация всегда должна оставаться неполной. К этому выводу мы уже не раз вплотную подходили с разных сторон в более явной форме и более основательно,

' Р i a g e t J. Judgement and Reasoning in the Child, p. 92—93. 213. 215.

попадают в ловушки, рыбы — на удочку; и такие ошибки могут вести к гибели животных. Но у животных не бывает ошибок, обусловленных принятием ложных интер-претативных схем. Подобные системы могут быть сформулированы только вербально. Например, у первобытных племен широко распространены анимизм, вера в колдовство, гадания и табу; зачатки подобного рода суеверий обнаруживаются и в детском возрасте. Когда суеверие сменяется философией или же математикой и естествознанием, то мы опять попадаем в новые системы заблуждений, от которых практически никогда не могут полностью освободиться ни математика, ни естествознание, ни философия.Ум, искусно владеющий навыком оперирования символами, получает в свое распоряжение интеллектуальное орудие почти безграничной мощи. Однако использование этого орудия чревато опасностями, по-видимому столь же безграничными. Разрыв между речевыми и неречевым факторами познания порождает тенденцию к размежеванию здравого смысла и сомнительных умозаключений:

Ситуация, невозможная для животного.

Лингвистическая школа в философии стремится устранить ненадежность языка путем более строгого контроля над использованием слов. Однако от формализации мысли не будет пользы, пока вы не позволите принятому вами формализму функционировать в соответствии с собственными операциональными принципами. Но, вверяя себя этим принципам, мы тем самым рискуем впасть в ошибку.

Вспомним, какие разнообразные новые типы чисел — иррациональные, отрицательные, мнимые, трансфинитные — были введены в математику в результате распространения правил выполнения уже известных алгебраических операций на еще не исследованные предметные области; и как в конце концов было признано, что эти числа, вначале отвергаемые как бессмысленные, обозначают новые важные математические концепции. Поразительные успехи, достигнутые с помощью умозрительного применения способов математической записи в целях, которые первоначально не ставились, напоминают нам о том, что наиболее плодотворными могут оказаться как раз те самые функции формализма, для которых он ранее вовсе не предназначался. Но в то же время именно здесь, по-видимому» наиболее велика опасность доведения его до абсурда. К. Гёдель показал, что сфера математических формул яв-

ляется неопределенной в том смысле, что мы не можем решить исходя из арифметики или подобной ей дедуктивной системы, являются ли совместимыми между собой аксиомы из некоторого произвольного их множества'. Но тогда, если мы вообще хотпм что-то утверждать в рамках такой системы, мы должны примириться с риском сказать полную бессмыслицу.

Сказанное сохраняет силу и применительно к обыденному языку, когда он описывает факты нашего повседневного опыта. Язык содержит дескриптивные термины, каждый из которых подразумевает обобщенное предположение об устойчивости или воспроизводимости описываемого этим термином свойства. Эти языковые свидетельства реальности множества устойчивых воспроизводимых свойств образуют в своей совокупности, как мы уже видели, некую теорию универсума; в дальнейшем эта теория расширяется посредством определенных грамматических правил, в соответствии с которыми термины могут быть скомбинированы таким образом, что получаются осмысленные предложения. Пока эта универсальная теория истинна, она будет, как всякая истинная теория, предвосхищать гораздо больше нового знания, чем могли предположить ее создатели. Вспомним в качестве простейшей модели этого процесса пример с картой. Даже схематичная карта тысячекратно умножает первоначально вложенную в нее информацию. Добавим к этому, что посредством такой карты фактически можно рассмотреть гораздо больше осмысленных и интересных вопросов, чем с помощью простого перечня топографических пунктов. Невозможно даже предсказать ко-лпчество таких вопросов. Но в еще меньшей степени мы можем заранее проконтролировать те бесчисленные осмысленные сочетания, в которых могут комбинироваться существительные, прилагательные, глаголы и наречия, образуя при этом новые утверждения или вопросы, в результате чего, как мы увидим, в этих новых контекстах развивается и само значение слов. Словесные комбинации могут служить неистощимым кладезем истинного знания и новых существенных проблем; но они же могут быть и источником чистой софистики.

Как отличить одно от другого? На данной стадии мы еще не можем дать исчерпывающий ответ на этот вопрос.

Go del К. - In: "Monatsh. Math. Phs.", 1931, 38, S. 173-198. 139

Однако уже сказанное ранее позволяет хотя бы в общих чертах увидеть, каким методом мы получим этот ответ. Надо иметь в виду три момента: данный текст; концепции, содержащаяся в нем, опыт, к которому эта концепция -может относиться. Высказывая суждение, мы делаем попытку согласовать друг с другом эти три момента. Результат этой попытки нельзя предсказать исходя из предшествовавшего использования языка, поскольку, во-первых, он может предполагать решение скорректировать или вообще как-то видоизменить способ использования языка. Во-вторых, вместо этого решения мы можем принять и другое: сохранить прежнее словоупотребление и переинтерпретировать свой опыт в терминах некоторой новой концепции, содержащейся в нашем тексте, или по крайней мере рассмотреть новые проблемы, ведущие к переинтерпретации опыта. II в-третьих, мы можем решить вообще отказаться рассматривать данный текст в качестве осмысленного целого.

Итак, говорить на некотором языке — значит принимать двойную неопределенность, обусловленную как его формализмом, так и непрерывным пересмотром нами этого формализма и его воздействия на опыт. Ибо вследствие молчаливого характера нашего знания мы никогда не дюжем высказать все, что знаем, точно так же как по причине молчаливого характера значения мы никогда не можем в полной мере знать всего того, что имплицировано нашими высказываниями'.


3425100270575232.html
3425138163392383.html

3425100270575232.html
3425138163392383.html
    PR.RU™